Большой русский писатель и литературовед Юрий Николаевич Тынянов начал свой знаменитый роман «Смерть Вазир-Мухтара» поразительными по глубине и выразительности словами:

 «На очень холодной площади в декабре месяце тысяча восемьсот двадцать пятого года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой. Время вдруг переломилось; раздался хруст костей у Михайловского манежа — восставшие бежали по телам товарищей — это пытали время, был «большой застенок» (так говорили в эпоху Петра). 

Лица удивительной немоты появились сразу, тут же на площади, лица, тянущиеся лосинами щек, готовые лопнуть жилами. Жилы были жандармскими кантами северной небесной голубизны, и остзейская немота Бенкендорфа стала небом Петербурга. 

Тогда начали мерить числом и мерой, судить порхающих отцов; отцы были осуждены на казнь и бесславную жизнь. 

Случайный путешественник-француз, пораженный устройством русского механизма, писал о нем: «империя каталогов» и добавлял: «блестящих». 

Отцы пригнулись, дети зашевелились, отцы стали бояться детей, уважать их, стали заискивать. У них были по ночам угрызения, тяжелые всхлипы. Они называли это «совестью» и «воспоминанием». 

И были пустоты. 

За пустотами мало кто разглядел, что кровь отлила от порхающих, как шпага ломких, отцов, что кровь века переместилась». 

За свою жизнь я перечитал этот отрывок десятки раз. И всякий раз он приводил меня в восторг своей красотой и изяществом, балетной легкостью в соединении с образным богатством и философской глубиной непростого смысла, заключенного в столь краткую, я бы даже сказал, скудную форму. 

Трудно поверить, что это поразительное языковое чудо — современный литературный русский язык — создано однимединственным человеком. Этот человек — Александр Сергеевич Пушкин. До Пушкина он был другой. И со смертью Пушкина русский язык не вернулся к своему допушкинскому нормативу. Настолько всеобъемлющим оказалось влияние Александра Сергеевича на всю русскую (и не только русскую)
жизнь. Его наследие оказалось наследием на все времена. Оно эти времена связало собой, скрепило, пронзило единой осью. Русский язык — это его дар всем нам, дар на все времена. 

Давайте примем образный строй процитированной тыняновской прозы. Она воплотила в себе надлом, переход от волнующих веяний александровской эпохи к николаевскому безвременью: 

«Кругом они слышали другие слова, они всеми силами бились над таким словом, как «камер-юнкер» или «аренда», и тоже их не понимали. Они жизнью расплачивались иногда за незнакомство со словарем своих детей и младших братьев. Легко умирать за «девчонок» или за «тайное общество», за «камер-юнкера» лечь тяжелее». 

Александр Пушкин был камер-юнкером. Ему досталась тяжелая смерть. Но прежде него умерла его эпоха, а он остался, возвышаясь над тленом и развратом безвременья своей огромной фигурой, наотрез отказываясь «пригнуться» перед голубым кантом. За это его и убили. Таким оказался его выбор, такой оказалась его свобода. Часто пишется «казнь», а читается правильно «песнь»… И спустя лет 70 по его смерти Александр Блок призывал великую тень: 

Пушкин! Тайную свободу 
Пели мы вослед тебе.
Дай нам руку в непогоду, 
Приюти в глухой борьбе! 

Сказать о Пушкине «великий русский поэт» — банально и пошло. Хотя — и это тоже правда. Но прежде всего Пушкин — универсальная цивилизационная константа, рожденная русской культурой и воздавшая русской культуре сторицей за свое рождение. 

В описанных Тыняновым годах надлома и унижения оказалась сокрытой их трагическая повторяемость. Вот и сегодня государство вновь стремится встать над человеком и «пригнуть» его душу перед голубизной глубокого бурения вплоть до отказа от родного языка и родной культуры. И Пушкин вновь — главный оплот свободы и сопротивления, вечное напоминание о необходимой и горькой участи тех немногих, о ком так хорошо сказал другой русский поэт, уже иудейского вероисповедания — Давид Самойлов:
 
Кто устоял в сей жизни трудной, 
Тому трубы не страшен судной 
Глас безнадежный и нагой.
Вся наша жизнь — самосожженье, 
Но сладко медленное тленье, 
И страшен жертвенный огонь
.