Сосуществование двух принципиально разных, параллельных миров Ильф и Петров в «Золотом теленке» описали так: в первом, где живут большие люди, написаны «Мертвые души», изобретен дизель-мотор и осуществлен перелет через Северный полюс. Во втором, где люди и вещи маленькие, создана песенка «Кирпичики», построены брюки фасона «полпред» и изобретен кричащий пузырь «Уйди-уйди».

Эта классификация миров абсолютна и не имеет никакого отношения к капитализму-коммунизму. Она относится к противостоянию таких универсалий, как добро-зло, великое-мелкое, ум-глупость, истинное-ложное, созидание-разрушение и т.д. Водораздел проходит именно здесь, а вовсе не по поросшим словесным чертополохом бумажно-идеологическим буеракам. Можно, конечно, все эти вещи идеологизировать и «поставить на службу». И с точки зрения вживления нужной идеологии в людские мозги это не так уж глупо. Но нужно быть двойным дураком или негодяем, чтобы, отправляя в музей истории паразитировавшую на великих понятиях идеологию, отбрасывать и ее универсальную позитивную часть.
«Видите ли, — глубокомысленно сказал как-то один такой дурак, — мы (из КПСС он тогда еще не вышел) пытались построить светлое будущее, апеллируя к лучшим свойствам человеческой натуры, а оказалось, что это проще сделать, опираясь на худшие». Ему, бедняге, невдомек, что из одних и тех же кирпичей с равным успехом можно строить и храм, и тюрьму. Дело ведь не в кирпичах, а в замысле, по которому их складывают.


Можно масштаб человеческой личности и даже продолжительность ее жизни измерять по-разному: скажем, количеством съеденных котлет и метров использованной туалетной бумаги или количеством поставленных ею перед собой и решенных задач. С этой второй точки зрения юный Эварист Галуа, написавший в ночь перед гибелью единственную в своей жизни научную работу, прожил жизнь неизмеримо более долгую, чем, скажем, скучная профессорская личность (историк КПСС), которую я лет 25 назад видел удящей рыбу на берегу Донца то ли на 101-м, то ли на 102-м году ее жизни.
Но не стоит думать, будто высокое и низкое — два антипода. Будто есть такой выбор: или-или. Жизнь — штука сложная, и мотивы возвышенные соседствуют в ней и сочетаются с низостью. И нет более сложной задачи для человека, чем найти такой баланс между первыми и второй, который устроит и его, и окружающих...
Я вспоминаю романы советских писателей, которые слушал по радио в раннем детстве. Что я услышал? Что? Ведь то, что сейчас вспомнится, и есть главное в них, остальное же — требуха…
Я услышал в них зов. Зов большой серьезной жизни, в которой пишут «Мертвые души», изобретают дизель-моторы и летают через Северный полюс на утлых аэропланах. Ощутив этот зов единожды, заразившись его очарованиями и соблазнами, очаровываться «Кирпичиками» и штанами «полпред» уже невозможно.
Для нормального существования любого общества очень важно, чтобы его самые юные поколения слышали этот слабый — не может он быть орущей доминантой звероватого бытия — зов. Чтобы они научились выделять его из бессмысленного потока случайных шумов, наполняющих Вселенную. И само собой это не случится. В «прошлой» жизни зов был.
В 7 лет я попал на настоящую «стройку коммунизма» — Куйбышевгидрострой, строительство Волжской ГЭС им. Ленина, куда отец получил назначение. Поселок назывался Моркваши. Теперь это окраина Жигулевска, а тогда до города было 18 км. Несколько многоквартирных домов без воды и туалетов, летом — сумасшедшая жара, роящиеся мухи, каждые три минуты спускающие штанишки дизентерийные дети… Дефективная Настя ловит кур и поросят и топит их в общественном сортире. Однажды она поволокла туда и четырехлетнего малыша. Малыша отобрали, а Настю били…
Когда же мне случалось зимой проснуться задолго до света в теплой натопленной комнате, вслушиваясь в свист ветра и постукивание оледенелых ветвей за окном, сквозь эти звуки сиротства и бесприютности проникал и звуковой символ сбитых в гурт людей:
— Не вертуха-а-айсь!.. Шаг вправо… Шаг влево…
А через десять минут скрипят по свежему снегу с утра усталые шаги сотен людей под прерывистое дыхание и лай конвойных псов. Скрипит колонна без единого слова, пока не втянется в разинутую пасть ворот рабочей зоны — этого Молоха новоявленной веры. И оживает «стройка коммунизма»!.. Вышки над страной, вышки над детством, вышки над жизнью.
В ста метрах от домов — лагерная зона. Днем в ней стучат топоры — достраивается школа, в которую я буду ходить с 1 сентября. Учительница в ней только одна, а детей — человек 15, с 1-го класса по 7-й. Занятия проходили в одной классной комнате.
В сотне метров в другую сторону — еще одна зона, жилая. Туда мы, дети, бегали (нечасто, правда) по вечерам смотреть кино. Да ведь и кино нечасто бывало. Иногда по радио передавали «репортажи» с нашей «стройки коммунизма». О дизентерии речь не шла, о зэках — тоже. И все же (не могу найти этому рационального объяснения) даже столь жестокое и наглядное столкновение «писаной правды» с реальным «коммунизмом» не смогло развенчать и лишить притягательности ту систему образов и понятий, зародыш которой уже сложился в моем детском уме. Скорее — наоборот. Потому что в этой «навозной куче» были жемчужины, поддерживавшие свет существования в истерзанных бытом душах.
В раннем детстве мне часто приходилось слышать о профессоре Пшеничникове, хотя помнить его я не помню. Некогда известный врач, он в годы войны работал в немецком госпитале, и этого не смогла ему простить советская власть. То, что он, рискуя жизнью, воровал в госпитале лекарства, чтобы лечить своих советских пациентов, в счет не шло. «Пусть скажет спасибо, что не посадили», — всплывает в памяти сказанная кем-то фраза. Пшеничников с тихим достоинством жил на соседней улице, нигде не работал и едва сводил концы с концами с помощью частной практики. Соседи безоговорочно доверяли ему свои жизни и жизни своих детей. Между ним и жителями округи существовал как бы маленький молчаливый заговор, локально нейтрализующий государственную власть.
Были деревянные игрушки, которые вырезал ножом в зоне кто-то из зэков, и, поравнявшись с колонной, можно было услышать: «Лови, малец!» Был книжный киоск… Да, посреди этой невообразимой ярко-рыжей приволжской степи, пропитанной яростным жарким стрекотаньем кузнечиков и окаймленной изумрудами Жигулевских гор, стоял на краю поселка из четырех домов самый настоящий книжный киоск, который каждое утро аккуратно открывал старый, источавший запах нищеты и горохового супа Лазарь Моисеевич, являвшийся на работу с точностью швейцарского хронометра, дремавшего у него в кармане. И этот хронометр, и сам Лазарь Моисеевич, а в особенности их совместное нахождение в одних купленных на барахолке штанах являли собой изысканное чудо малой вероятности, одно из тех чудес, которые лишь иногда дарила та жестокая эпоха. Торговля шла плохо, и Лазарь Моисеевич охотно давал книги почитать. Не хочу преувеличивать роли этой своеобразной библиотеки в моей жизни, но воспоминание осталось светлое и о ней, и о Лазаре Моисеевиче.
И еще об одном хочется сказать. Я приехал в Моркваши, не зная ни одного матерного слова. И уехал через два года, не зная ни единого. Я могу это объяснить только одним способом — взрослые при детях не ругались. Я общался с зэками, просто бывал среди них, общался с детьми бульдозеристов и экскаваторщиков — публика вокруг была неизысканная. И — вот так… А сорок лет спустя (и пятнадцать назад) я случайно подслушал, как восемнадцатилетняя воспитательница детского сада, не затрудняя себя тем, чтобы наклониться, величественно-презрительным матом инструктирует малыша, как ему сделать «пупысь»: «Как, ты до сих пор не знаешь, где у тебя …?» Это было «что-то с чем-то» …
Быть скотиной легко. Никаких специальных усилий для этого прилагать не надо. Жизнь сама стряхнет тебя вниз волосатой лапой, если ты случайно приподнимешься над навозной жижей. Но для того чтобы оставаться человеком, чтобы поддерживать в себе и в других некоторый уровень человеческих достоинств и человеческого достоинства, нужно пребывать в состоянии постоянной, не прекращающейся ни на единый миг напряженной работы по преодолению скотского состояния, в стремлении к доброму и истинному, великому и разумному, возвышенному и прекрасному. И стоит ненадолго прекратиться этой работе — в прах обращаются жизнь и труды целых поколений. Так Сизиф катит камень на гору. А потом его упускает.
Двойственно бытие и двойственно место человека в нем. Один из самых щемящих персонажей Стругацких — Савелий Репнин («Попытка к бегству»), совершивший побег немецкий военнопленный. За несколько минут до гибели он находит способ перенестись в далекое будущее. Но и там, в прекрасной будущности, он обнаруживает все ту же двойственность этих разных и в то же время необходимо совмещенных миров, все тот же вечный процесс: одни стараются выбраться из скверны и грязи, другие…
И тогда он решает вернуться назад, чтобы в своем времени доделать свое дело — ведь у него осталась еще целая обойма патронов.